Облачный рендеринг. Быстро и удобно от 50 руб./час AnaRender.io У вас – деньги. У нас – мощности. Считайте с нами!
Роман Шебалин
АЛЕКСАНДРIНА
Глава 1. Ноябрь Юрия Тудымова.
Милые, милые мои, - безликие тихие тени, не люди, люблю вас, - вас
- боготвoрю, вы - странные, родные: паду на колени - как рассыпалось белым
песком бескровное тело моё; тени протянутся окон седых, серебряных, рдяные
локоны сна травянистые, вырывы хладные склизкие кленов, сирые хлыни шальных
облаков и грозящееся небо сорваться в распады города, и чистые, чистые
всполохи робкие света на стенах серых суровых, падших в город площадьми
и домами, людьми и взвизгами спятивших автомобилей, сирые хлыни, проносящиеся,
летучие вспучи световых звуков и знаков, веклые лоскутья увядших листов,
облепивших застывшие в сумрачном воздухе стекла; стекла: вспотели, сопрели,
стекла запарились - в стекла дышали, встав у окна, но там, за окном, где
ворочался, корчился туклый город - там за окном: и вновь за окном, вновь:
город разваливая, взметывались судорожно и беспомощно яркие хляби знамен,
словно моля о пощаде. Листья летели, и брызги летели на стекла.
Праздник.
Так, удивительно - почему в праздники так плохо - бывает?
И в прихожей рассыпалось; звук, там заклокотавший, липкий и терпкий,
тело облепил и взвонзился, тело в токе обрело движение, испуг - кольче
всего; ещё обернувшись, странно так было бросить взгляд на живую надышанную
лунку, легкий знак тела на пыльном холодном стекле, там - в лунке за стеклом
пропадали и пропадали, вновь возникая промеж серых зубьев домов алые языки
знамен, там и тоже звон был, но - глуше, напевнее, там - он жил, жеманно
растягиваясь и зевая, здесь же - скрежетом метался, отражаемый зеркалами
и полировками, умирал, но вклокивался снова и снова, возвестить чтобы Юре:
кто-то хочет голос свой протянуть и обрушиться бурчаньем и треском в вялую
трубку; и трубка та вздернута была, а из бурой коробки вырвались два мутнопрозрачных
столбика, настойчиво хрупнув, им на миг стало больно - коробка жила, в
коробке запорхал треск и бурчанье, и цепкими пальцами обхватив скользкую
упругость трубки, звук свой вонзал Юра - нечто услышать и на некое время
стать рабом коробки.
Алло.
Это террариум?
Нет!
Трубка рухнула, вдавив мутнопрозрачные столбики, восприняв их, умер
телефон; умер весьма временно.
Это не террариум. На полу, отразившись во двух зеркалах лежала глянцевого
шершавого света полоска. Юра стремительно нагнулся и тронул ее рукой: легко
пальцем - мизинцем провел по полоске, пыль на свету залепетала...
Не странно ли казаться бледным, восторженным лицом рыжего человека,
чтобы сказать о нем что-то живое, можно ль воспользоваться одним словцом:
вскрученность, можно ль, восприняв это слово, не убить его за это, - он,
когда плачет, просто невыносим: глаза глазками становятся, рот - ротиком,
страшно не то, что - ротиком, что порой распахивается он как шатер горящего
цирка, ветер же ветер, и - брызжут глазки, в глазки лезет ржавый локон
волос, звон переполняет лицо; лицо бестактное! смотрящему в него оно не
существует, оно кажется, оно - отдельно, даже от Юрика, но ведь Юрик плачет
редко, не правда ли? Юрик малость сентиментален, это ведь не важно теперь,
да-да-да-да? Лицо его пластиковое...
Чудище не лучше. Чудище, албаста - чуткое, славное, а белая лава глаз
его - не белая - голубая: голуби же не так поют, как - поют они, по иному
поют - ветром веют белым днем свято воспеваемым: милая моя, милая - славно
светятся белизною с силой впечатанною в зеленовато скверные глаза, скажем
ему: свято дней, Александрина!
Глава 2. Москва. Дома. Мосты. Маргота.
А - с визгом ринется дверца шкапа распахиваться, чтоб: пах свой костлявый
со жердьми жидкими вешалок, где - клочья тканного мяса взболтнутся под
рукой, - вынырнить: в комнатный свет; резким скрипом из шкапа вырвать клок
мяса - пиджак, взболтнет пиджак рукавами, сухо лязгнут жерди вешалок...
Юра в одежды облекся; добрая мертвая ткань, родная, - нет, не предмет
она, сухонькая такая, теплая и - давняя, миллионы лет пиджаку, да и разве
он - на Юру надет? это ведь Юра, собою наполнив пиджак, ожил, - повернулся
перед зеркалом, перед зеркалом - в невесомости перевернулся; прошептал:
Это - я...
И этот "я" впоследствии вышел из дома, глаза сощурив и сморщив
лицо свое, - нежное, но по-осеннему тяжелое солнце, влажное и прозрачное
там - над домами танцевало вьющимися - здесь - на дорожках под деревьями
- листочками золотистыми, и пастэльный воздух живой дышал, слушал: как
шуршали эти ржавенькие листочки, и веточки иногда всхрустывались под ногами
Юрки Тудымова... Тропинка вывела на покойную плешь площади с мрачными,
залитыми солнечными лучами робкими и едкими, - автобусами...
Автобусы, - чушики какие; Юрка замотал головой: тачку словить, и -
из Орехова - мчать до Центра, где - работа, редакция где, мчать по праздничным,
солнечным уголкам-улочкам, ныряя в тени домов и мостов, вырываясь из серого
мира - мчать в пустоту и туманы, в город безродный бросая себя...
Как покачивался в летящем окне рыжеватый клок волос,
взмывая на волнах ноябрьского сиплого ветра; Юра взором ленивым следил
за размытыми скоростью домами: вот - ввернулся слева и взгромоздился над
взбухшей туманами площадью Гагарин, стальной, одинокий, руки раскинув,
сверкнул гордым клином на полуденном солнце - и утонул в тумане; пробежали
домики деревянные, рассыпаясь; снова поворот, - мотнуло в машине рваные
сверкающие полотна ветра, ветер озарил лицо Юркино зябью, и зябью глаза
прослезились, словно сквозь крышу такси - тихо так в глазах отразились
облаков легкие хлыни; Юра глаза закрыл, впились пальцы в колени, вспомнилось
чудное, милое... Так - видение: псевдогаллюционно, ой...
Замотал, конечно, головой, отгоняя нелепые,
далекие слова, явно почерпнутые из любимейших книг декадентских... Оказаться
вскоре на работе, в редакции, - грозило; и кружило голову ожидание грозы.
Вздрагивали, легкие пластиковые, щеки, нервы пошаливали, с нервами было
плохо, - заглатывались по утрам психостимуляторы, транквилизаторы - по
вечерам, так - мысли постепенно рушились: в человеческом организме воды
много, а колеса в воде растворялись - куда? рассыпалось будто бы все, но
как знать - что же? устало все рассыпаться во сне... Неизъяснимая горечь
зудит, но - страшит покой нещадно.
Но мыльные пыльные -
по небу облаки бегут
пробегают: свято дней,
голуби мои: пеною
серебристою, терпкою,
снежною, пеною хвойною,
солнечной, напевая,
приговаривая нежно: свято
во имя дней долгожданных,
голуби мои! Каюсь, каюсь,
миру молюсь умирающему,
свято дней, голуби мои,
горите: птица говорит вам
пойте мои! Безрадостные,
говорите мне - свято дней
сирени мои звонкие,
лучистые, снега мыльные,
хвойные! Бормочут,
заговариваются: свято
Михра дней утро листов
серебряных, горите,
нежные, вы неживые, легче
летящего, вам утро дней
голубиных, молитесь вы,
умирающие пыльные
облаки-блики, дней моих
Михра свято утро дней
моих свято голуби мои!
Марго!
Марго!.. -
- и-и-их! - листья пошлепались на стекла, рука из распахнутой дверцы
вдруг ринулась на свет - в туман; замерло в листьях все: перламутровых,
такси; и город внезапно возник (а Юра-то уж и забыл про него...), а город,
- проснувшись, выдавил, возникнув вдруг, из нутра своего изумленного -
вытолкнул на лиственный тротуар тельце в джинсах и ветровке, тельце моргнуло
карими глазками, как - перехлестнулись над глазками легкие волосы, легкие
черные волосы.
И, cогнувшись, подлетел к ней, руки вскинул, словно пытаясь кружевными
манжетами разогнать нежный беглый туман; всколыхнулись хлыни златые; растопырив
пальцы, взмахнув подбородком острым, будто хотел обнять её, но - мигом
развел руки в стороны, почти вскнув их - вверх, - глянул.
Марго,
милая...
нет, не говори ни
слова...
Привет, куда?
У меня
сегодня,
знаешь, - день
рожденья...
Ой.
Что-что-что?
Ты похож на мельницу...
Марго улыбнулась, - Юрка и ещё раз крутанул руками в воздухе, пиджак
за спиной гулко ахнул крылом... Убегали в цветущую радужным златом даль
трамвайные провода, далеко-далеко над домами летел самолет выгибая небо
в - размах крылов голубиных, а здесь, на земле, дробилось голубиное небо
арабесками стекол, ветров и теней...
Так,
что-что?
Ладно!..
Пальцы в круживчиках затряслись, взмахнулись руки, заключились в обруч
кривой, что-то скверное являлось и вылепетывалось из ниоткуда - из мозга...
Я тебе
потом...
позвоню...
Нет-нет! я
еду, а
ты...
С тобой...
Сейчас...
И -
поздравить...
На миг пластиковое лицо окаменело:
Я это...
наврал про
день рождения.
И - совсем тихо, подойдя ближе, обнял...
Ты
н-н-не сердишься?
И - ехали после вместе, взлетая над городом, бросаясь в клубки озверевшие
листьев, отражаясь порою в горящих ветрами витринах, тени свистели под
ними, облака хихикая по стеклам скользили, по стеклам - веснушки, смеясь,
пробегали и - таяли там, вдалеке, где - уже просквозила пространства машина
и - растаяла там...
Здесь!
Юра,
где это мы?
ты говорил... редакция...
Нет-нет,
совсем не так, нет -
не - редакция, а...
погоди; вот -
деньги.
Дверцей хлопнув, машина, просверкав оранжевыми бликами, по листьям
в лужах, - хлепнув, растаяла.
В
этом
д-д-доме, -
- со взмахом руками, где пальчики в круживчиках вновь затряслись; а
разорванный обруч рук обратился к подъезду четырехэтажного старого дома,
пустые чернозолотые дыры окон которого, криво щерясь, манили в себя - в
мертвое; людьми, в тяжелом страхе перед прошлым, покинутый - дом, избитый,
истерзанный, злой... но, самое страшное, что, вероятно, - когда-то дом
кем-то был, нет-нет! - вот именно: кем-то...
А!
в этом
доме я, -
- дурацкий пируэт на покосившемся, выщербленном крыльце, едва-едва
сохраняя равновесие:
я
родился!
Заорала страшная дверь дома; весь изогнувшись, выбросил Юра к Марго
руку, а Марго, пожав плечами, странно так повернула голову, что - некий
лист, мокрый, бежевый, кленовый, прилетел на её удивленное лицо, но Марго
мотнула головой, и - пал лист на разбитые плиты крыльца, щербатые, древние.
Протянула Марго Юре руку.
Пойдем,
здесь
на
втором этаже...
Дохнуло на них могилою: тленом и пылью. Видимо так и пахнет навь, -
Юра улыбнулся... Дышала лестница под ногами, каменные ступени протяжно
ухали, - плотская, вязкая тяжесть их втиралась в ступни; что-то непонятно
живое таилось в каменных ступенях, что-то вечно живое - с давней тоской
вырождалось из мертвого... И Юра уже не чувствовал марготиной руки, не
слышал, как Маргота говорит, спрашивает...
А когда
его построили?
а ты
жил...
а ведь ты
рассказывал...
Но - нет: только ступени, и каменный теплый воздух. Поднявшись, оглянулись.
Ты что-то
спрашивала?
Да...
Погоди, вот
мы и пришли.
Распахнул Юра дверь, -
- а там:
вызолоченная светом
пыль и - переплетенные во мглу
сияющую радуги пылевые, так, что
- Юра, ахнув, в комнату словно
нырнул: в воздух, огонь - прянул
в сияющий облак родной и, руки
раскинув, в карусели зыбкие сияния
ринулся, - крутанувшись, в пыли,
крикнул:
Я
родился
здесь!
я -
эдаким
баклажанчиком
полеживал
в люльке!
но потом -
я покинул сей
дом -
навсегда!..
Подпрыгнув вдоль грязной стены, сорвал клок обоев, и там, под бумагою
- обнаженная дома серая плоть просыпалась: известью.
Это же -
м-м-модерн!
Марго вошла в комнату, присела на корточки у двери, возле стены, растерянно
улыбнулась; а вокруг, перед глазами - вспыхивали и вспыхивали словно мороки
сверкающих игл, в пыли они - трещали и шелестели и вспыхивали вновь; -
кружил, усыпанный блеском игольным, по комнате пыльной Юрка; к Марго подкружил.
М-марго, м-милая,
ну что
ты,
что?
Подсел рядом, обнял. А в небе, там - над домами нелепыми, набегала
кудрявая туча на солнце, и путалось солнце в сизых кудряшках, а туча, набежав,
вдруг - рассыпалась вся, словно и не было её вовсе.
Ярко грянуло солнце. Солнечный сон золотой порхающей пылью воссиял
на них, сидящих на полу у ободранной стенки.
Смотри -
пыль, -
- зачерпнул Юра горсть пыли:
салют? -
- бросил пыль в свет, вспыхнуло - осыпало их, Марго рассмеялась. И
- в осеннем рассыпанном мороке света, легкие зайчики-золотинушки замелькали,
заиграли так радостно, словно дети прозвенели колокольчиками, да в зеркальных
золотых тех колокольчиках отразилось, как - Маргота и Юра, обнявшись, по
полу катались, и камешки порою в спины впивались им, и порою - ссыпалась
легкая пыль на них, радужная, искрясь и сверкая в лучах солнца осеннего.
Как тут - вдруг - тут же: там, внизу - у дома возникло нечто, неуютное
и странное; Юрка бросился глянуть к окну; и - из машин громозких тащили
люди, ругаясь громко, продолговатые и многосуставные предметы, кто-то надсаживался
в мегафон, кто-то тянул провода...
А, -
- личико юрино сморщилось точно в - улыбке:
кино
приехало;
б-
бежим!
где-то должен
быть
черный ход!
Глава 3. Лев, скажи мне...
Бросил мятую сотню, что такое - промчать три или пять километров, Марго
оставив на темной, где не видно ни черта, лестнице дома, где и не был-то
ни разу до сего дня, где, несомненно - родился; и подумал почему-то: все
равно скоро сносить...
И в такт мыслям взмахнулся грязноалым и пропал слева Кремль, зазвенело
в ушах; в вираже над площадью, развернувшись, рванулось такси и грохочущий
шарабан улиц выбросил вмиг его в увертень осеннюю переулков, где взорвалась
под пролетом такси листва ржавозолотая, и листовые отблески прохлестали
Юру по веснушчатым щекам, прильнув к стеклам такси, легкие лисы пробежали
звеня, исчезая и настигая... Падал, подкошенный несущимся в листьях такси,
город в полутемные переулки, где пахло вареньем вишневым и - стеарином;
вспорхнув над рекой по тяжелому широкому мосту, по синему светлому клоку
асфальта, милые груды труб умирающих приторным дымом и гарью минуя, в воздух
растрескавшийся щелканьем зонтов и криками: домой! - с моста влетело такси,
чрез лужи ухнув в лавину нового, нового ливня; огорошенный город водою,
качнулся на игле грома и - грохнулся вниз, под колеса такси; втянулся в
кабину сладким паром, заурчал, пропадая на час, на два... на день.
Но вот оно - здесь! здесь! - вхлестнулись в грязь, и липы вскинули
ленивые ветви свои с порывом ветра, это - Бабьегородский переулок, закрутившись
- на месте - замер, прислушиваясь - там, в ливне, горящем, пылающем над
склизкими мостовыми, плавно развернулось такси, уезжая, и в окно приоткрытое
только словно бы бросил сотенную, просыпался с легким треском в грязь травы
и асфальта - бурлая грязь хлепнула - Юрка, заскользил к подъезду No^6.
Понял, - что это так смотрит лев у подъезда, печально, игриво, сжимая
в лапе львиной кольцо свое, улыбался лев, левый глаз ему лист залепил кленовый,
и по хлипкому краю резному листа словно легкие слезы скользили, знобило
льва - тени по льву бегали в ливне - так лев улыбался. Грусть глупая, львиная
возникла, и Юра сам поежился, и поник...
Скажи мне, что знаешь ты, мертвый?
Я... я - чужое животное. Во рваных рябых занавесях ливня - сверкнула сталью
полоска света в мокрой траве: земля под мордою льва, под окнами
дома, под только что проснувшимися фонарями - рыжей травою ржавела, - и
ливня капли блекло поскальзывали по лезвию змеиному ножа, нагнулся Юра,
нож поднявши, потрогал - острый, и в каплях весь серебристых; и вечерело
вокруг. Бросил нож в карман пиджака, принял его пиджак, в объемный карман
нож - вжился, едко звякнув там о некую мелочь, десять-пятнадцать центов-копеек;
а Юрка бросился сам, хватаясь за сивые перильца - вверх по лестнице зубастой,
с выбитыми там и сям каменными серыми зубами, мимо окон грязных и штукатурки,
и - голых кирпичей, зашлепал Юрка по ступеням, - где на этаже третьем ульем
игл и прочих стальноопасных предметов жадно тарахтела, гундела, визжала
- редакция; ввернулся Юра в коридорчик, семеня по пыльному линолеуму, замелькали
кружевные манжеты, барашки их белые затряслись, где раскатывались по коридору-коридорчику
хладные шестеренки сотрудников редакции. И здоровался со всеми...
Где, где же, в каких неизъяснимых пространствах была - та редакция?
что - шестеренки взорвет, что в коробе живет да в тумбочке бывет? не потому
ли страшно мне, незнакомому, не потому ли страх мой не здесь, не с вами?..
Куда, упав, Юрка Тудымов, - свернется в короба глухого пространство, о
чем он всем снова скажет и все - не поймут его вновь...
Глава 4. В дупло - за медом из лезвий.
Потому что: будет, будет последний твой день удивительным праздником
зла, где запрокинутым насмерть лицом хрустальные талые глаза - вспыхнут,
чтобы, пролетев серые силуэты сотрудников, высквозив двустворчатые двери
с ручками в виде львушек с кольцами в пасти - пасть в клочья дыма; жест
правой рукой - я! - пируэт, хлопнув дверью сквозь стрекозьи стрекоты машинок
и принтеров взмахнувши рукою: два-три!
Я не
опоздал? -
И-и-их! - как всплеснулось круговое кресло, обратив к Юрке лик свой
очкасистый: очки раскатились в разные стороны, стекла косые на дыбы брезгливо
встали... Замер - шелохнули клубы дубового словно бы - дыма, сучками мелкими,
колкими, просыпавшись, так, что - в глазах запищало, понял, что душно,
завалился в тяжелое горло ваты комок, медленней стало - понял: устал.
Но входили: приходили люди, полые дупла людей вваливались в двери,
ерепенясь и бормоча, руки торчали их в разные стороны, бегали руки, угрюмо
пенясь в затхлом сверкающем воздухе, руки кидались на руки, падая и протягиваясь,
глаза рук извивались, накидываясь на стрекот информации: в мозгах глаз
рук, жужжа и вызжужживаясь, информация сети свои сюрреальные, измышляя
кошмары стальные, плела, информация разрывала, зябла - пиликала свистовым
писком на пальчиках машинисток, как костяшки сухие трескали семечки смысла,
мертвое масло чтоб лить информация вглазивалась в урчащее тулово, серьезней
же его - нет никого: входили, приходили - барахтались в разговорах о громком,
палец порой устремляя в испоганенное информацией пространство. Изрекали:
компьютер... биржа... жабы...
Грыжа! -
- крикнул Юрик, как просыпались руки рукастые в разные стороны, стороны
рукастые, вата рукастая поползла, по тяжелым пальцам потом стекая, что
это? странно: устал.
Статью: принес.
Вот
она...
Дернулись плечи над креслом.
Ну-ну. Печать. И здесь...
Я по...
Кстати, где это ты...
я...
это ты валялся?
бегу...
На миг стало стыдно, мерзость экая - валяться в грязи с какой-то (сделал
сам себе вид, что имя припоминает) Риткой; мерзко! - не за себя стало,
а за себя того мертвого уже, за себя того, кто был - часа три назад, страх
обуял - все смеются ведь над ним; покинул комнатку начальственную. Дама-начальник
во след хихикала стрекотом машинок и принтеров, и - факсов, и: пи-пи-пи;
нет, - в длинный душный коридор.
В коридоре же схватили.
Юрик! Звонила
тебе...
Знаю! (что я знаю?)
Шурик - звонила.
К черту, я занят, у меня статья.
Потрясая бумажками.
Я и так опоздал...
Юра, да постой
ты!
Не хватай меня! Почти визг -
За...
Что это?
руку!
Юрка, ты чего?
Откинулись кружева, указательные пальцы в виски впились выдавить невесть
какую тоску, замахнулся рыжем клоком волос... Не успевается! просто словно
что-то не может выявиться, кончиться, недосказанное бесконечно продолжается,
запредельная ясность действий, геометрия рушится, скручиваются проволочные
квадратные блоки сознания сминаются новыми конструкциями: сложно бесконечно
недоделанные конструкции, недостроенные сказы, кипя, громоздясь, роятся
друг в друге - руинные рои конструкций тело рвут, сознание из тела вырывается,
падшее сознание - это псевдогаллюцинация...
Ты
чего?
Я устал.
Так извлекалось: сложенные вчетверо пара листков бумажных - это статья...
Извлекались ещё из карманов небрежно сигареты; яркие обложки замелькали,
плавясь в дыму табачном - курили вокруг все; и зажигалки зачирикали...
А ты?
Я?
нет!
Всплеснул улыбочку.
Нет - я
бросил, без меня
курите...
Помчался в даль коридорчика, стыдясь ситуации - курить-то хотелось,
да не с ними же, не сейчас! Хлопали, хлюпали курносые двери, шелестели
бумаги, ключики цокали, брелоки там звякали, вякали личики, квакали ужимочки
веклые, да пенною плесенью блеклою катилась по коридорчику эта кипень вздорная,
хладная, матовых белых голов пузыри: тени об тени по стенам елозили, взрываясь
порою взмахами рук, вспышками зажигалок - лопались пузыри теней да возникали
вновь: закуривали и - говорили, говорили... Да вот тоже глупость! - не
бросил ведь, не бросил; вдруг слева удар - ура! - грянул: схватили, потащили:
в помещение.
Юрик! где тебя
носит?
Опаздываю...
Куда? брось!
ты же
дело... дело
есть.
Втолкнули в помещение.
А, дурии, вспомнили...
Был обрывок фразы.
Скрестивши руки на груди, Юра у стены с плакатами порнографическими
встал, к порнографии спиною прислонившись, подбородок вскинул.
Н-ну я
а-а-а
здесь,
и - чего?
Нет, ты лучше
скажи, почему такой - грязный,
где валялся-то, а?
Я падал...
Помрачнел, так на миг пролетел и упал во тьму, в коробку, в тумбочку...
В шахту я
падал; шахта...
Читал ты
Клайва Льюиса "Расторжение брака"?
Да:
чушь, ересь,
ну так вот - красная шахта...
Собственно, должок за
тобой.
Что-что-что-что?..
Да так, мелочь, пара штук,
ты
помнишь?
Я статью принес, она
сейчас
у начальства...(да!
да! надо же отдать
статью! и - печать...)
Кстати, собственно, где это
ты так
извалялся?
Я в шахту...
Опять по кладбищам лазил?
Да нет, сегодня должно быть -
канализация...
У меня праздник
сегодня -
годовщина...
Кстати, тебе Шурик
звонила.
Да идите вы все
к
черту!
я-я
устал.
Да? дрова рубил или
кенгуру насиловал?
Чаю хочешь?
Чаю?..
И-и, -
- рука с пальчиками в кружевах крахмальных протянулась, ноги дернулись,
озноб по телу пробежал - замер; сел на стул: хлепнули хлопья кружев на
грубозеркальную гладь стола - карандаши пальчиков на гладь стола из кружев
просыпались.
Чаю? с-
с-с удовольствием!
Чаинки же странной неправильной формы кружили живые что листья - свои
хороводы славили: на темном асфальте в трещинах, в лужах неуклюже бродили
туманные тени деревьев, их ветер нещадно вертел вдалеке, над асфальтом;
янтарного чая хлопья терпкие летели на лица, на руки; прозрачное небо покойное
тихо под вечер мрачнело год назад, Юра, Юра прижимался к деревьям год назад,
скользил, тень свою высвечивая на темный асфальт, ломая янтарные тени деревьев,
и - год назад следил за нею, щекой прижимаясь к шершавой холодной коре
вечерних деревьев: ты - Александрина, и листья кружили, лоскутья ссекая
воздушные, бросали к ногам твоим клочья осеннего неба: свои хороводы славили
пением голубиным, и сети серебристые песком рассыпаясь, - отразились вдруг
кружева в янтаре, локоны-блики проскользили и сникли, пальцы сетью сцепив,
глянул вдруг в чай:
Что это
там?
В янтаре отразились глаза; миллионы лет там - таилась муха маленькая,
вмерзшая в вековой кипень смолы, теперь же - оттаяла: зажужжала... Уронить
голову в стакан - в чай.
Господи, как устал, где-то в голове, голова где-то, как будто...
Грядет утро
дней
голубиных.
Чего?
Как?
Я говорю, свято...
Да?
слушай, ты,
статью сдал?
Да.
И -
пришел?
Да...
И
не пошел бы
отсюда
к
чертовой матери!
Идти же - надо, свято дней голуби мои; я же ещё съезжу за плащом черным
моим - зачем? - снег ночью будет, снег накроет меня, в плаще черном, -
я, облепленный снегом. Пробегу по коридорам города: рыжее, белое, черное...
Как, -
Чаю?
Пошел вон!
достал...
Я про ведь
голубей...
В психушку!
Я
домой
еду сейчас!!
Что ты, - испуганно заулыбалась -
кричишь так, постой
погоди -
тебе Шурочка
звонила,
да уж раза три,
Юра, ты
домой, а, может...
Да идите вы!!
Тумбочка.
Воздух, воздух как чурбан рухнул, - в барабаны голов бараньих, как
пузырь белый матовый - лопнул, так - нет, здесь работать невозможно, или
они говорят все хором, а я, словно глухой в тумане, в туманах, - сморщился,
тихий голос услышал - больнее всего.
Ты бы
не
кричал
так...
Пардон, сударыня,
пора, я
скоро буду.
Руками замахал: фу! - не прощаемся, скоро вернусь я; и все отворачивались,
улыбки скрывая.
Фу,
уходи, уходи.
Как позвонит
Шурик...
Да она сюда
приезжает!
Кс-кс-
тати! -
- защелкали пальчики-таки в кружевах, ринул в воздух руки - вскочил,
и вслед за руками - ринулся вон; на ходу:
я же
ей книжку должен
отдать,
вернуть - книжку вот
привезу!..
И так - по коридору: вон из редакции, бормоча, подпрыгивая. Устал,
устал...
Проводили недоуменным взглядом, развеевая мятыми листами в клеточку
табачные туманы, где за разговорами - работа.
Шут
гороховый.
Да ладно тебе,
ну, чудной малость.
Да если б малость...
Да он -
бездарь!
эти дрянные статьи...
Не знаю, а мне
кажется,
я же говорила...
Да он...
Все он что-нибудь
придумает...
Животное: невозможное животное!
Чудище - не лучше: оно-то знает, где зло, где добро, оно говорит, что
говорит оно - делает, а говорит - порой хорошо...
Прилипали к ступенькам листья кленовые, дождь же грозил вернуться,
тени растанцовывали листья блеклые, чтобы плескались те в холодных хлынях
света фонарного; ветви летели из асфальта - в небо.
Глава 5. Световые всполохи.
А в небе...
Но как - ахнут хлыни хладные сребра водопадами, тихие зыби воздушные
тайно протянутся в милые воздухи легкие, окна крылами захлопают, сереброзвонкими
крылами заахают: как ринутся страхи ночные по углам, загогулинкам - гневно,
отчаянно, где зыби воздушные тайно протянутся звонкими лучами - сребра;
инея сизые сыпи - пусть заиграют под лучами утренними, сонными, испуганными;
сизыми солнышками лучи на стекле заиграют, в инея россыпях сизых отразившись,
словно лилейные чистые слезы сребряные в улыбке звоношанной заиграют, милые,
бедные; очнуся что ль я от сна дивного, вейного, рассмеюсь странно: утро
ахнет, и склонивши голову в зыбкое стекол седое пространство, веруя доброму
диву, пробормочу: будто иней выпал...
Воздуху давнему радуюсь, мне безрадно покойно, миру молюсь беззаветному,
радость покорно оставит меня, бесполезного, добрые, добрые слезы, снега
лебединые, дивные, дивные радости, прошу: молитесь же - над могилой веселой
моей, вы, жестокие, добрые, рыдайте же песни зоветные над могилой моей,
страдайте же, строгие; миру молюсь божьему, Господи, дай же им скорбь -
милую, неизъяснимую... молюсь: миру мертвому.
И Москва - и не город это, где живут, но не город и вовсе, - не все
даже о чем можно бы было подумать, вспомнить, понять или - простить, да
ещё Бог знает что сделать! - Москва - если не город где живут, но город,
где живет: - Александрина.
Москва - морская, казалось бы - нет воды ей, нет ей бушующих волн сумасшедших
прибоя, нет удивительных кораблей сверкающих всеми цветами радуги в холодных
лучах осеннего солнца, нет - ей моря: что вы, как можно! - Москва - море
само, его, если хотите, злокозненный клок, бесполезный обрывок... да и
ещё Бог знает что, - до чего ещё додуматься можно! теперь, теперь... ныне
- не все ли равно! но -
- но она вовсе - не она, но - оно. Москва ведь животное (морское),
упало которое с неба на землю, упав (морское - на землю), оно распласталось,
словно медуза зыбкая какая, что Москву строили - сущая ложь! как же, никак
нельзя было строить, невозможно: животное с простейшей организацией сознания,
или без сознания вовсе, или, - да пусть хоть так! - с трансцендентальным
сознанием, - как это "строиться-выстраиваться"?
Упав: в леса, в болота с дивными зверюшками непонятными
такими, чавкающими, квакающими да повизгивающими, оно хлепнуло, ахнуло
и - примостилось у реки, да и словно бы - над рекой, и вышло так во временах
заботливых, строгих: Москва - город городов над рекой, вода над водою,
черт знает что - черт знает где! Что-что-что знает черт, а? Чушики, - вурдалаки
да вампиры разные поселились в нежных переливах кожи московской; дома,
создаваясь, вырождались из воды и земли - в небо голубиное вырастали они,
а в домах тех заводились (пролетел голубь - славная пыль зачуралась в углах,
под комодами, - что вдруг?) - а в домах: мыши-домовые; вишь, глупые мыши
и бегают до сих пор, играя свои московские странности, пища и усики легкие
топорща, лапками цепенькими перебирая ладанные сыра кусочки, ломтики патоки
где-то застывшей в лужицах жидкого чая, под милыми масками-книжками серолилового
пара, из которого дома и до сих пор возникая - вырастают, земноводные домики,
нежные домики, домики давние, где мыши лишь да домовые только и жили, да
и что же мыши! мыши-то живут и поныне (их порою можно в ночи увидать -
перебираются из туманов в дымы или - в пар просто; а порою - и слышно как
по выгнутому в пенное небо ночное мосту с каплями звезд замерзших на проводах
трамвайных - там по мосту перебегают мыши шелестящей струйкою: а-у! куда
они? в навь ли опять? вновь ли - бледные дали неизъяснимых времен позвали
их, добрых, наивных, или просто: чтобы мы, ночью осеннюю вдруг проснувшись,
увидали: в ночи над мостом, да над городом спящем - летит серая стайка
мышей, и крылья теней кленов машут им, треща и стеная: что-то: прощайте!
- покидает нас навсегда, навсегда и - навсегда вновь!..)
Да и что мыши! домовые вот остались! Мы это, а мы: живем
ли, барахтаясь в пепле нелепом улиц и площадей, выявляясь и возникая в
своем сжатом вдруг в жизнь великолепном безвременьи? что мы им? - нет,
не "кто", а именно - "что" - мы, - домам и болотам,
и снегам, и древним временам нашим?.. Мы, выкормыши животного, в леса и
болота упавшего, животные сами, паучки-медузки, игрушечные... Река Москвы
над нами кольца свои серебристые зимой вьет, летом - вьет златые, закручивая
душечки наши в мутных омутах-облаках пустот священных, московских... плывем
ли по улицам, людей, снега, воздухи разные, разноцветные, жадно разгребая,
в пространства ли ввинчиваемся, по коридором кривым пролетая, их навсегда
разрушая, в себе - коридоры творя: хаос над хаосом, мотылек над цветком,
иглою приколотый намертво: Бог мой, как прекрасны мы, и как безобразно
мы смертны здесь, над землей: бред над бредом - для нас и - вода над водою!
Бог мой, бродом в водах простых тех - да будет дождь, будет всегда, над
Москвою своею бессмертною: и кольца радуг после дождя последнего петлями
света и тьмы всколыхнут простые пространства добрые над старой Москвою,
и - кольцо за кольцом, как и встарь - падет Москва - в чужедальные земли:
другие: болота, леса - падет из мира своего в мира иные, где - иные мосты
подымут радуги свои гиблые над дождями её; милые, что - станет тогда?
Ничего не станет!
В кольцах Москвы - навь, и навью скованный
хаос. И в блеклом хаосе своем животное бедное переживет всех, но будет
падать и падать, и падение не остановить уже, и - не прекратить сирые,
сонные дни: никогда - не умереть, не забыть, не понять... и не воскреснуть...
А может... любовь это? может просто - любовь?
Странно как, что это, милая, что? Я видел сон, снилось мне. Плохо мне,
что это, что? как - плохо? что?
Казалось - осень, и такси снова мчало из редакции - домой; казалось
- осень, а дома тепло и славно, пепел дома с молоком, дома голуби...
И думалось: страдаю? а кругом одни мертвецы? И губастые улыбились мертвецы:
ты страдаешь, мы - кругом!
А воспоминалось - белые листы, звон радуг осенних, свято дней Александрина,
голуби мои! что так звенит неустанно? словно зовет кто-то...
Я одинок? я страдаю? - О, ты дурак, ты издеваешься. Обжираюсь страданиями,
жру их девственных! Глаза листы белые свято в пурпурном ключи же мерзлые,
ночные, почившие в черной ночи долгожданные, светлые. Засыпал: путались
мысли пугливые, ниток бесцветных грибы разрастались, дымя в голове - в
такси, над городом; мелкий родной сквознячок врывался сквозь щелку в кабину
такси, вился вкруг рыжего клока волос, играя им, нервно лениво...
В вечернем окне такси так покачивалась головка, вся шеей беспомощно
выпячиваясь из тугого пространства-пиджака. И не заметил Юра - как мелькнуло
слева смутное очертание арки тучной, триумфальной, как воздвигся в своем
вечернем величии и - пропал за оплешившими в тумане холмами местный Биг-бен,
кроваво-красный, теперь - призрачного цвета маренго, все его часы показывали
времена сонные, разные, странные, - ведь туда же, туда поезда возвращаются,
грохоча и стеная железом по рельсам косматым московского метрополитена,
- да, их гиблые грохоты ввинчивались в гиблые дни и - исчезали там - разорванными
ветрами: во хладные пекла покойных ночей...
А во сне своем улыбался Юра, дышал ровно, покойно во сне... и скользили
по лицу легкие блики убегающих навсегда фонарей; что с нами стало теперь
- упали все в осень, в никуда - безвозвратно в летящую радость невыразимую
упали - во сне; - знать, что не вернуться, никогда не забыть, никогда не
вспомнить, чтобы ринулись волны вспять, в океан, и колокол ударил под небом
черным: время вернуть, боль отринуть, явь полюбить, - и чтобы вновь и вновь
бежал по вечерним переулкам Лефортово мальчик лет шести - домой, из детского
сада, вслед за фонарями, летящими в бездну, бежал и - плакал, конопатым
дразнили ведь, смеялись, крутни вертя над ним нехорошие, злые, Бог мой,
как свято обидно было, нелепо обидно, невыразимо, - но, что это? - играли
же с ним, ведь играли в пятнашки фонари легкими бликами своими лиловыми,
белыми, желтыми... родными... что стало с ними, куда убежали они? - вернуть,
догнать! заламывая руки, кричать, упасть на колени - простите меня! я другой,
но - все тот же, играйте, умоляю вас, играйте лишь, все - не мое, но вы
- листья, фонари, окна, размытые сумерками осени, вы... прошу вас... У
меня день рожденья - сегодня...
Боже мой, милый! какие волны над городом, свет улетающий к нам навсегда,
злате тихий, но что со мной, что?
Куда я вернусь, когда не усну, не умру, кто скажет, не услышит мя кто?
Смотри, смотри: не плачь, перепрыгивая чрез черные лужи, не плачь, замирая
от страха: листья милые летают над тобою, в дивных бликах фонарей сверкая,
страха не бойся, не плач над бедою, когда над тобою раскроется города гиблое
небо; странно ведь тяжело смеются осенние листья; лишь легкая слезинка
выкатилась из под сомкнутого века, дрогнули словно ресницы, зябь ворвалась
и - оставила мигом.
Где
мы? скоро ли...
приедем?
Таксист повернулся толстогубый, голова его повернулась, тень головы
взбормотнула:
Мост
проезжаем, ща уж
будем.
Глава 6. Словно дождя и не было...
И они - проезжали, жадно воздух лохматя брызгами, гарью, на виражах
скользких - скрипели, сквозь марево вечернее недавнего дождя, мигая огоньками
оранжевыми: грох!-хлеп! - по лужам; и тучи над ними накипали свинцом, но
тучи порою взрывались домами, так что - небо словно - прояснялось: уступить
серосинее место серокарим домам и снова, снова на город накипать; порою
окна зажигали: жгучежелтые, блеклоголубые, квадратики окон, друг на друга
кинувшись раз пропадали в вечерней дали, точно полинявшие пчелы вдруг на
стальные цветки - пали, и - не взлетят боле.
Потому что был мой праздник: пчелы в пепел
обратившись ветром тяжелым развеялись во прах золотой, и - на - серое золото
города, уснувшего там, внизу - снег... Потому что - снег.
Юра - ребенок, ты знаешь, что снег - это что-то: из детства?.. Юрка,
не плачь, пробегая по улочкам древним, кривым, прыгая через провалы бездонные
черные луж, ты слышишь музыку, как ты искал себя? как, - пробегая мимо
домов, но они ведь - тебе улыбались дырами мрачных подъездов, кричали тебе:
обедать, домой! а ты, ладошками глазки прикрыв, бежал, да ведь - со всего
разбега, бывало - и в лужу! а словно порою, несли тебя крылья листьев осенних:
из дома - домой, и сейчас, и ныне; и - в никуда, - а где это? где? знал
- ребенок, в угол с паутинами и треснувшей штукатуркой забиваясь, щекой
прижимаясь к шершавой стене грязносиней, невидящем взором следил за бегущей
по раме букашкой, и окно с, - вероятно волшебным, дождем в темноте пыльной
комнаты - возникало; и знал ребенок: что - там за окном, там - дождик чудесный...
А ныне - кто знает, что там - за окном? и кто же вернет тот чарующий
солнечный страх - в пустой коммунальной квартире, где первый снег и первые
светлые сны, просто детские сны, из тех - что живут: вечно. А город...
А город под снегом стал сетью: никто не вернет
его вновь, все - превратилось. Остались лишь зыбкие звуки домов, машин,
фонарей; и улетело пространство, пусть Юра очнуться хотел - да что же:
только снег, и только скрипело порою такси, раскачиваясь над города сумрачным
морем на прочных канатах фонарных, и ворохи волн серых мертвых домов там
грохотали; а ведь где-то - был и снова пропал кран портовый, но скрыл первый
снег корабли и помойки, и падал в нелепые годы проспект: год за годом пропадал
старый город в туманных мечтах ноября; рыжее, белое, черное, - проспект
за проспектом, ссекая пространства осенней Москвы в преисподнюю снега.
Лишь первые детские сны: навсегда, и вновь навсегда, и навсегда снова,
- до первого Бога, до последней любви!..
Конечно, Москва - не город, можно ли любить город? Любить можно человека
(порою, конечно), можно и овощи там разные, ягоды, да и музыку всякую любить
тоже можно, а город вот... домовые да мыши, - что им? а, что? - домики,
людишки, рюмочки... бр-р-р-р, не можно это любить, город ведь все это,
и как же, милые мои, можно любить "все это"? а потом, город-то
- большой, огромный, как ещё? - сильный, как... валежник разный - в болотах,
в лесах... Не-э-эт, милые мои, не город - Москва, да и про валежник, пошутил
я... Животное наше - Москва, зверюшка, коль так уж хотите, а что? любовь
к животному - это так нормально и естественно, а к зверюшке - тем более,
потому что зверюшка, она ведь славная такая, мордочка там, глазки... да
и глупая ещё, да и живет, животное потому что ещё... Москвою единой!..
Да и говорить - что? животное, оно - животное, милое.
...Умерли улицы, уснули сирые дома, выгнулись в небо ночное мосты и
пропали вовсе: порой над Москвою звенели колокола навек улетая - осенние
листья Москву покидали; открывали окна, говорили: год прошел, кончился
век, ещё и ещё война, а потом - вновь и вновь вечная жизнь, и - закрывали
окна, навсегда, намертво; иногда над мостом пробежать в дождь, над хрустальными
лужами скользя, глотая слезы, подпрыгивая, дотягиваться до ветвей серебристых
деревьев, световые дожди обрушивая на лица уснувших прохожих с ветвей серебристых,
как зовут тебя, Солнце? опять и опять словно снег похоронил последний
мой город, но это лишь сон твой, Александрина, и пусть будет: светло, пусть
будет только светло: в доме, над домом - зачем же в мучительно медленном
лифте кулаком ударять по стенке коричневой скользкой, бить кулаком, замирая
от страха - вот уж лифт рухнет вниз - пусть на город - он уже ждет: эй!
лифт, - наверх, в преисподнюю, где дом мой, где? лязгай, занозы стальные
сквози в мои пальцы, звени, грохочи - как запутались пальцы в цепочке,
в ключах - побежали бегом ключики, что-что-что с замочком? дверь, коридор,
дверь, пустота тишины - это я, а другой вот, кто может меня уничтожить,
убить, он - за дверью: кинжал в спину, петлю на шею: бр-р-р - умереть в
холоде!
Я, вероятно, сошел с ума.
Зачем же лизать дверную скважину? Эй! хлопну ли дверью громко, и если
услышит кто - придет, но зачем же, сбившись в комочек, замереть на полу,
в коридоре - как хочется под шкап заползти... Туша его блаженная, богатая
шелестящим, щебечущим запахом плоти, выпотрошит, раздавит. Забиться в навь,
в темень, чтобы никто не нашел, да нет же! -
- что бы нашли, -
- оставив им,
да черт с ними! тело - пусть, пусть - не оно же вернется в конце-то концов,
когда, Господи, ангелы твои откроют мои глаза. Но зачем же я - вернулся?
Ах да, теперь все ясно: за плащом, Господи, я проваливаюсь, я попадаю
в пространство, унять бубен в голове, вжаться в линолеум. Да пусть хоть
зазвенит телефон! и лень с пола вставать, но холодно и страшно. Все. Скоро
поглотит пространство. Бр-р-р, богатенький буратино! дерево в дерево въестся,
а я - деревянный и рыжий, я робот-ребенок, следи за полетом звезды, существо,
живущее во мне щекочет, потому смешно, запутываясь в золотом смехе, а золотом,
золотом - штукатурят иконы, слышишь ли - листья шелестят? мертвые листья
на досках мертвых тускло блестят, кожа икон - щетинка золотая, хрюкай,
икона, хрюкай! верещи, дура! зима скоро, Господи, голуби твои в листах
золотых - не взлетят, не летает золото, Господи; не сдирается кожа с икон.
Почему не звенит телефон? хочу, хочу звонка телефона, а может - уже
- все?! позвони, Господи! нищий я, сумасшедший, слушаю лишь как ветер свищит
в трещинке двери на кухню... благо, благо-то какое! уснуть и умереть, надуть
и отпустить; тумбочка. Почему не звонит телефон? И зачем же лежать на полу?
Александрина смеяться будет. Перестанет ветер - и день отпустит, и Михра
на престол возведет меня, светлого. Душно.
Тумбочка. Но вдруг на миг понял: кто это - тумбочка: - пространство
для головы, где помещаются комнаты, коридоры и черные дыры, и мосты над
домами, и львы над травою, и мертвые рисунки, и слепые львы, и золотые
слова, и комнаты и крыжовными глазами, и сальные хлыни шальных облаков,
и серебристые листья, и мясистые камни, что за нами летят, - да, что...
Что с
тобой? -
проснись...
Почему не звенит телефон? я обидел его, - как это? - удивился вдруг
Юра, подымаясь с пола. Грязно ведь. И улыбнулся своему отражению в зеркале
- узнал; улыбочка, поклон, пируэт, а, черт, так и поскользнуться недолго;
впрочем - плащ. Так.
Хронос сослепу пожрал горящий цирк.
Ну и ладно вам, ладно, пусть - Москва будет городом, пусть... если
вы такие... а что делать? делать нечего - жить: придется!
Москва - моя автобиография.
О, нет, нет, милые мои, не логово зверя-змеи искал я, не звонкими лучами
играл многоцветными, цианистый калий не ел на поминках влюбленных; не видел,
не видел, не знал, нет - любил я, убивая любовь в себе, но что - явилось
мне жизнью моей: нежные дни пали лепестками синими на знойый песок, любимые
сны мои, земные ужасы легкие как соль, страстные как сталь, как снег -
светлые; Господи, дай мне забыть, отказаться, отречься от боли стальной,
замуруй меня, город мой, - в короб, меня - сохрани, ну - кто я тебе? и
себе я - что?
Спаси.
Спаси меня в солнечных снах беспокойной Москвы, которая - город,
спаси меня - мною играя: облаком дней неживых, стану я - ризой прозрачной,
не зная, что мертв уж...
А потом - спать: колокольные мороки разрыдаются
по утру, небосвод да рассыпят стремительно стаи стеклянные птиц, и кто-то
глянет в небо серебристое, радуясь звездам уснувшим - пусть ветер... да
не увижу я...
Утро, я знаю, ты - утро, как будто, недавно совсем - и вчера, и сегодня
- я был там, как будто я славно так - улыбался рассветному небу, не понимая,
не зная, что - зовет так.
Город: пусть ветер. Не ослепят меня слезы, желчью не закипят безобразные
страдания мои, я знаю - ты утро. Ты - только лишь завтра, тебя не бывает;
ты утро.
Александрина.
Глава 7. И вновь упавшие в ночь...
Захлопнул дверь; теперь, когда за дверью рухнул дом, - а Юра слышал
это сам: скрежет и треск, теперь - поймать машину, частника, такси ли,
один черт, - в редакцию: скорей; и словно торопило что-то, но - что? падение
внутри - рвалось наружу... найти покой, вживиться в теплый склеп, который
после - примет форму тела: и в смерть упасть, в бездушном склепе; - ребенок
замурованный в себя.
Ну наконец-то.
Юркнул - вживился в кабину и сразу: грязный озноб передернул, - что-то
такое в плечах перекорежило, проелозило: так-так, на миг - дышать стало
страшно.
В редакцию... (побыстрее
пожалуйста...)
В...
Плащ!
А?
Плащ подберите, -
дверца не
захлопывается.
И шуршащий чем-то терпким плащ (он тоже озяб) подобран был и заботливо
вкутан в кабину. Юрка откинул голову в покойную темень кабины, и - тронулась
темень, разлетаясь на искры и полосы: забормотали, забродили ядовитые всполохи
световые, за ними - кинулись вновь фонари, кинулись друг на друга, световые
всполохи свои в гардины шуршащие свивая, словно воздухи, тяжелые, жадные,
темень кабинки заколыхали, и вдруг: раскрыли объятия душные свои для Юры
Тудымова, и Юрой Тудымовым заиграли, и понеслись, понеслись - в ночь.
Так
и
куда же?
Мне... мне...
два-три бакса
хватит? - на
Бабьегородский -
это...
Знаю
я.
А что?..
оказывается - куда?
Да -
нет,
совсем нет!..
А мне показалось...
Пожал Юра плечами; да мало ли что там покажется кому, ещё что: Юра
волнуется, Юра кривит ротик, в темени - фиолетовые губы - кусая, а по губам
бегут и бегут ядовитые всполохи света: фонари, рекламы и фары, и рекламы
вновь, и - рекламы... Зорко следит: что за окном - там - что?
Что-то? -
- прошептало, шуршануло за окошком, за стеклом, - точно листья-листики
замерзшие рассыпались в ледяное колючее крошево, смешное, неуемное; нет,
пробежало что-то, бормоча и повизгивая; или просто так тихо стало в машине,
будто машина сама и уничтожилась вмиг, растворившись в нелепом страхе своем
- что это, что же ещё? ещё?
Вы
пустите мне!
пустите!..
- страшно: и жарко ночью в городе, только ведь потому что - не понять
что - но страшно родное - в городе...
Пустите! -
- забарабанил пальчиками в стекло; -
- а: за несущимися
из темени в темень
стеклом дома седые
мелькали, мгновенно
- озаряясь рекламами
и разрушаясь тут же,
- в спутанных тенях красноседых город головою усталою тряс, и асфальт
трескался...
Что? что
это?..
Под машиной срежетнуло, кракнуло, дзенькнуло, а водитель только причмокнул,
воздух гиблый, сырой губами ловя, прошептал:
Мыши,
не слышите ли -
мыши это...
Знакомый, знакомый шепот!
Я - падаю.
Подумал, погружаясь в мягкую спинку сиденья, глаза скверные
скосил: посмотреть бы, увидеть; и порою ребенком ещё пятилетним вскакивал
ночью с кровати, на пол ступить, правда, боясь, пол-то - скользкий, и ещё,
ну кто не знает, - ночью он покачивается так; но все равно, страх переборов,
к окну подкрасться или даже - подбежать, но тихо, чтобы не слышал никто;
в доме спят все, про мышей не зная, спят, а мыши... а что - мыши? - под
звездами тихими над городом перебираются: их серые тени родные лениво скользят
по-над звездами тихими, а мост выгнет спину свою влажную в холодное древнее
небо, и - взвизгнут мыши, так небо облаками пушистыми ахнет - пробегут
по мосту мыши; канет мост в глухую легкую ночь, поднявшись на миг над городом
- канет. Юра не видел моста, никогда - но, скрытый всегда за домами, был
мост, и знал Юра, знал, знал ребенок, а тут: вдруг... Вдруг - словно бы
прошептал кто-то:
Слышишь ли? -
А?
Юрка вскинулся; сон, тоже - ахнув, в никуда умер, и Юра привстал даже,
растерянный взгляд свой вперевши в город вечерний: рассыпался город и -
круги темные радуг на блеклой воде заколыхали дома, переулки, мосты. Шуршала
машина, по свежему снегу пробегая, деревья шуршали - с них снег серебристый
ссыпался в провалы пустых тротуаров; бежали над выгнутым в небо ночное
мостом серые мыши, словно летели они над осенней Москвою, летели.
Небо прояснилось: звезды.
Вы - мыши:
вы
есть...
Юра понял - оттуда, из детства - странные сказки вернулись, уже навсегда,
навсегда... Юра глаза закрыл, может пытаясь представить, - что это - такое:
навсегда?
Но ведь знал, знал ребенок, навсегда улетающий в старость, деревья
- знали, знали - фонари; все - себя знало: рутины пути светлого, доброго
громоздились громами серыми друг на друга и молнии порою крестили город
золотом своим зыбким, смеющимся: и от молнии к молнии - кипело, жило серебро:
в ночь.
Я видел сон.
Глава 8. Возвращение, возвращение.
Где - осенние крутни листьев золотых, серебряных?
где - воздух зыбкий, прозрачный? где легкие тени над трещинами сирых ладоней
асфальтовых? Изморозь переплела узоры городские ноября арабескою хрупкою,
цепкою - по ладони города просквозили: первые снега сухие, робкие; а город
ладонь свою в кулак, в зиму сжал, и затрещали там, закракали проспекты,
площади - скрючились, скособочились переулки да улицы; так - терпкая корча
город изъела, стынь - извела; город мой сжался весь - в зиму; животное
ведь, холода боится...
И стекла сплющились, и порвались деревья, и пешеходы гулко рассыпались
горстью брошенных на железный поднос каменных гвоздиков, застукали в асфальт
окоченелые сапожки строгие, забубнили пухлые бахилы да валенки, меха пылию
искристою зашелестели - так ведь, зима в Москве - зима; и успокоилось вновь
все: сравнялось и упростилось, к согласию светлому пришло и - уснуло там;
Бог дай - навеки!.. Летайте, спите, милые!..
И, впрочем, и не зима ещё, так, - ноябрь, что ж это : так много снега?
Кабинка, где Юра спал, проснулся где, и видел мышей где живых, - кабинка
эта минула вслед за осенним городом, - в грядущую ночь; и там, и дивно,
и невнятно , из мира призрачного, незъяснимого снегами нашептывала ночь:
ты вновь у стен, вишь, - во дворике редакции своей, у шестого подъезда;
а в дреме любезной, вечерней почил уж Бабьегородский переулок; застыли
липы и клены, славно так, словно какая война кончилась: покой, пустота,
снег.
Едва шумели далекие машины и нелепая ядовитая музыка бормотала где-то
в чернохрустальных тенетах деревьев, а деревья порой озарялись лимонными
и голубиными бликами, едкими и - ласковыми, где-то ещё и падали тихие снега,
а Юра словно не мог понять, а Юра... смотрел зачарованно на ясный свет
в окнах, где - редакция; замшевые ботиночки явно не согревали, не согревал
и плащ, а там, далеко - свет людей теплый и ясный... но Юре страшно хотелось
в пространства неизъяснимые, а пространства - плакали словно, да и день
последний... как это вдруг?
А, левушка
что так,
много -
снега, а?
А лев был уж сам снегов холоднее, не воздушный, не пушистый, а тяжелый,
злой какой-то, но провел Юра рукою дрожащей по морде львиной, холодной,
- а там: снег глухие сугробы намел - и след за рукой обозначился серебристо-черный,
а там, под снегом живым, лев оказался - замурован в лед: жалкая мертвая
скульптурка! Понял: зима его зло выявила, - заморозила.
И Юра - ударил мертвого льва ногою в застылую грудь; нога окоченелая
на удар отозвалась - загудела, и Юра замер, - и тяжелая мертвая стынь бесполезного
камня молнией ртутною все тело пронизало: Юра - черносеребряным точно озарился
и - в безмолвном ужасе отпрянул: Господи...
Как пусто вокруг, - что это я? замерзаю ведь, - подумал и, отряхнувшись...
нет, ещё обернулся и сказал куда-то в пустоту: ну нет же, нет, просто -
крикнул в пустоту двора:
Лев,
скажи мне!!
Но погасли окна на первом этаже, там, где люди жили ещё, там - в окнах,
люди ложились спать, они свет свой выключили, и во дворе льва не стало.
Снег.
Что - осталось в нем? какая тайная змейка-зверюшка заставляет
жить его, старого? И вдруг, вдруг весной он проснется, но каменные львы
не просыпаются теперь просто так, да? да-да, конечно... лев, мыши, не понимаю...
Дверь входная - взвизгнула, громыхнула, заскрипели
под ногами доски, стекло звякнуло: в полутьме. Не понимаю... Но просто
ли тоскливо стало Юре, почему? - может примстилось что, а может и не-примстилось,
что же тогда: в безвременную темень, грезы древние досмотреть? Интересно,
а я могу сам - примститься кому? а?
Я -
вернулся! -
- шумно выдохнул Юрка в лестничный пролет, а перила под руками качнулись,
точно приглашая в черный лестничный пролет, да, и лететь бы - в пустошь,
в камень, в темноту, под лестницу, где - осколки какие-то, под лестницу,
мигом прыснули, сверкнули, - исчезли. А везде и везде - лишь трещины, убегающие
в провалы, везде - упавшие пустоты; и я - живу там, теперь - только там;
и мне вернуться бы - домой... Не понимаю тогда, зачем - приехал. Ждут?
Чушики! Ведь слышал же, когда уходил: издевались, стебались... зачем тогда?
Может Александрина придет? Ну и тогда скажу ей:
Здравствуй.
Эй!
Что-что?
Эй, Юрка!
ты, что ль?!
Я...
А чего это
ты?
я тебя ещё из окна
увидала,
думаю - куда это ты
пропал? а ты тут -
пыхаешь никак?..
Никак...
нет,
вовсе нет, -
- Юра наконец, задравши голову, разглядел там наверху: распахнутая
дверь и - силуэт в ней.
Я
кинуться хотел...
Это со второго-то
этажа-то?
ой, не дури!
коли уж пришел - проходи,
а мы тут...
да! знаешь, - номер сдали, а статью
твою... да!.. мы тут
чаек
сообразили, ты, кстати,
не догадался сюда забежать - рядом -
тут не помнишь до скольких
работает? - пироги с курагой
прикупить...
Да я...
Ясно-ясно, ой
да ты-то чего тут стоишь? -
- а в вывертах и глубинах лимонно-голубиным освещенного
коридорчика зазвенела посуда, кто-то крикнул невразумительно и - мигом
скрутился в свет силуэт - скрылся; шаркнули, звякнули, - по коридорчику
пробежали, хлопнули дверью, воду в жестянку проструили, крикнули, звякнули;
и вновь стало тихо; только принтер тарахтел где-то...
Дура, -
- без, впрочем, ненависти процедил сквозь зубы Юрка; и по лестнице
поднялся, и вошел в освещенный коридорчик; и в коридорчике стоял тугой,
вальяжный, ватный запах тяжелого журналистского денька: пахло хорошим куревом,
крепким чаем с мятой, простым потом и - пивом.
Десятый,
или - уже одиннадцатый час,
- поморщился Юрка, -
коллеги, работнички...
Глава 9. Арма Мара!
А, -
ты куда исчез?
Тебе уж и Шурик обзвонилась,
и Рита какая-то...
А в осенней головке зашевелилось, из морока времен выявляясь:
Рита, это у Михры, или нет, или: посредством Риты достигается порядок круговращения
вселенной. Значит, не заблудилась там, в доме, на лестнице, ну и ладушки...
А -
- что-то надо спросить -
который теперь
час?
Двенадцатый,
что ли...
Ты чай-то
будешь?
А кофе нет?
Нет...
Мыльная жемчужинка в пыли
Афродиты в облаках уснувшей
искрой серебристою на Землю
упадет, по водостоку дней
прокатится, звеня,
ртутный гермафродит-колокольчик,
око белое,
Арма-шарик ладный голубок,
Мары шарик, птица светлолицая,
протикает, прокатится,
ахнет - рассыпется
пыльными зайчиками солнечными
любви...
Хронос сослепу пожрал часы свои, и после, в поносе исторгнутые рваные
части часов - колесики, винтики, шурупчики, шестереночки - по улочкам косым
рассыпались прахом колючим, искрящимся: спать.
Налить
чаю?
Что?
да-
да, конечно...
Чегой-то ты смурной
сегодня какой?
Не знаю, гляньте -
снег за окном,
странно как,
был п-полдень - осень,
золота много, а сейчас - снег один, да и вообще: мифология
этого ноябрьского денька распахивалась веером, заигрывая и хихикая,
и я почти понимал, что вот взмахнет веер ветром, и ветер, ломая
ветви деревянные лесов замерзших в жестоком ожиданье людей, -
закружит листья в снега, но вскоре, когда застынут эти снега безликою
хладной водою, пролетит навий ветер голубями слепыми над городом -
так распахнется веер, Юра в город распахнется; узри: разложится Юра
трупом-веером, освежеванный ноябрьским ветром, рухнет обрывками: в
праздник, то есть, как это, -
- вдруг Юра понял, что вслух говорил, обращаясь,
правда, к - стакану горячему чая; и стало стыдно, досадно, хоть все равно
не слышали ахинею такую, ну и слава Богу, а то ещё и чудище родное белоокое
на звук прибежит любить да пугать меня; и личико тут же брезгливо скривилось,
словно фольгу измяли глазоревую, личико, как и встарь, отразилось в бездне
карей чая, а там, в глубине перехлестнулись вихрями легкими чаиночки черные,
- чуть не расплескал, рука дрогнула.
Дык,
осторожнее!
Пардон, мне
показалось,
что в чае - там -
жемчужина!..
Ага, прям
сейчас из чая
Афродита выродится...
Нет.
Но ртутный шарик жемчужный, легче живого воздуха, поднялся в небесах
его, там внутри - глаза разбил. Юра разжал кулачок - на потной, мягкой
ладони сверкнули осколки - пропали.
Так что
там у
тебя?
Я шарик...
Что-что?
Афродиты я
шарик разбил... -
- Юра криво улыбнулся, серебристая его в лучах лампы дневного
света кожа дернулась и веснушки прыснули вкруг: к левому глазу, ресницы
мелкие задрожали, высыпая осколочки шарика: шарик, шарик, ты ли помнишь,
голубок, сердечный - разбился, гад, о ветви стальные, колкие, верности
дрянной, ой да - кровушки решился ли попить своей, серебряненькой...
Деревянной крови
твоей...
Курил? нюхал? -
- улыбнулся, точно за ушами мягкие пиявки на миг возникли и в кожу
всосались - улыбнулся.
Ну - ещё и
язык высунь,
шут горо... Да
ладно вам!
ребята...
Юр, а?
Упала улыбочка на полировку, и глупые глаза там в глазах отразились,
в плоских глубинах карих полировки, словно там - далеко: голуби искрами
золотистыми залепетали - пролетели и пали на переплетения равнин и оврагов,
плоских, деревянных - в карих глубинах полировки, пали, - затихли, но весьма,
впрочем, временно.
Голуби, они
вернуться, листвой - пролетят
как
дети смеются - они
прошелестят - золотом в серебре - над Москвою
они просмеются...
Юр,
что-то случилось?
статья...
Да что с тобой?!
Со мной?
Разобьются -
огни, и домов злые пни - кипнем
вскинут тугие тени свои
над Москвою осенней...
Со мной? - что?..
Что? -
- Юра поднял с полировки голову: -
- свищным кипенем
тугариным город изойдет:
пузырем; голые пузырики
пищат, - как дети малые
поют и шелестят на ветру,
они убьют... веру мою.
Голова качнулась над початою чашкою чая, - чай
почему-то не допил, - Юра глянул было в пространства початые чая; и опять:
глаза вникуда темнокарии, с бликами золотистыми, голубиными, замелькали,
заиграли, словно ища чего-то случайного там, в осколках шарика ртутного...
Юра приподнял голову, посмотрел хмуро, посмотрел, точно вглядываясь - там,
внутри, за лицами сотрудников, да-да-да, - друзей, конечно, - там: страшное,
большое, и невыносимо живое.
Со мной?
никого... -
- растянул губы, отчего личико Юры стало то ли злым, то ли неестественно
приветливым.
Никого и ничего
со мной, -
- прошептал.
Город мой -
сиплым кипнет: пузырями,
голубями, разными, там -
изойдет... в вас...
Что-то? что?
Юр!
ты печенья
хочешь? я его
сама
сотворила.
Да,
ну да.
Очень аккуратно извлекалась из-под полировки стола, в круживчиках тряслых,
рука юркина, - круживчики по полировке проелозили, пальчики изогнулись:
как прянули к посуде с печеньем голые гусеницы белесые, рука же печенье
схватила, в кулачок смяла: хрустнуло там... как пергамент рваный. Вокруг
же - пили чай. И за окном давно уже отошел в ночь - старый город, и словно
минул и снег: ладная тишина лишь стала над городом, и в небе умирающем
лишь мутная мгла розовосерая исполнила город покойной ноябрьской ночью;
а что-то живое шевелилось за окном, и терпкие ветви деревьев продрогших
и внутри, и вокруг непонятно живого чего-то свивались, друг друга кусая,
царапая, уничтожая друг друга, повизгивая... И в этом - жили: для них распахивалась
деревянная, древняя, квадратная дверь, влекла в она тумбочку, и ветром
ночным распахиваемая тумбочка над Москвою: была; грозились серые седые
уроды, сторожилы цепные бесцветными днями и мраками лет городских, но распахивалась
им, творцам убогого хаоса земного, дверцей своей ненасытною - тумбочка,
в себе поглощая свое, воздвигая: над подобным - подобное, и - разрушая
их всех: дверца падала, и летели стекла оконные - ангелы, и рассыпались
в песок и листья - дома старые, а новые дома - в сизый пепел; и - пахло
неизъяснимым: горели ангелы... И вокруг все пили свой чай, говорили: экономизация,
модуляция, конституция... Вечер, когда уж почти ночь, зарешетчатое навека-накрепко
окно редакции проломит дверца тумбочки распахнувшаяся в - навь.
Александрина! вот вечер, - не льни ко стеклу оконному, не слушай ветра
душный смех, с тихими звездами не заговаривай; смотри - распахнет в тебе
навь тумбочку свою, и - не станет тебя, не станет; не зри же - вечер, глаза
закрывай: день твой последний из дней...
Последний всегда, да, - всегда!
Но из всполохами чертополохьими снегов и ливней города вспоротого неба
- ясно голуби выпорхнут, как и встарь: навсегда, вновь.
Глава 10. Горят ангелы...
Но секунда или миг - это странно очень, и мертвые, рваные стрелки,
скрутившись в зыбкий знак вечности, мозайку циферблата раскроили на снежные
крылья-лоскутья, - это телефон, вырвавшись из стопок бумаг в замерзшие
стекла ночные - грохнул, а стекла пропали в тяжелом тумане; и пробежали
алые змеи по мониторам - кровавыми крючьями в туманы экранов радужных ворвались
и - безобразными звездами пали, а звезды рассыпались пеплом. Но плавно
залетали в комнатку голуби, а ветерок где-то по льну прошлепал, и вспорхнули
над камышами прохладные, зыбкие, мокрые ивы: Юра, ты слышишь? был - дождь...
свято зовет тебя во дни свои голубиные, где - любовь...
Где?
Ну, лети!
Не могу...
Юра закрыл глаза, душил его сизый дым, и где из дыма там и
сям возникали безумные фразы, их терпкие тени плясали по потолку, ноги
высоко вскидывая. Редакция - просто так клокотала, пространствами пространства
вспарывая, бледные лица людей склизкими каплями пота мигали - тускло искрились
в тугом безрассветном тумане. Словно: и никого не было, только лишь какая-то
неловкая колкая ложь, - только пространства и они, и они, тоскливые, странные,
светлые сутью суровой своей, только лишь светлые утлою своею как будто
- любовью, беглою Москвою своею, убогонькою, любовью блох... Быстро, восторженно
бегут, они, обеспечивая равновесие мировое, - это светлая секта такая -
броуновцы, а Юрка Тудымов - один из них.
Ты
тронь воздух
руками...
и -
лети!
Не
могу... я
разучился.
А ты умел слушать, как возвращается дождь, как легкая летняя пыль в
солнечном луче - лепечет дивные речи свои огнистые: возвращая, бросай себя,
спи.
И лопоухи облака-облаки пролетят: растают и вновь пролетят и растают
вновь - и вновь не услышит никто; люди же - сделают - что? - пробегут тоже,
тоже никем не замеченные, и всюду вновь - люди в навь пробегут, отпустит
их: жизнь; отпустит их, не замеченная никем; и в дождях молний пролетая,
небо порой разорвут они росчерком циркуля смерти, и человечек несчастный,
больной, червем совьется, скукожится, ручки заламывая, - из существа в
вещество - в жижную пищицу превратится; хлебные крошки стряхнет старик
со стола, перо на воду падет, ребенок обнимет холодное древо - заплачет...
так, почему-то. Москва - кривляется, квакает, ичит; ходит-ходит мужичок
- да собирает гриб - боровичок, и на сучок сухой слетает старый гриб, первый
лист осенний тает на заре, мужичок в клубок свернется, сквозь дерево пройдет,
волком сизым обернется, птица говорит: и - грибы за ним; так и ходят по
Москве, крылатые... Ты ночью к окнам московским не льни, не засматривайся
в темень сырую, случится что - не спасут тебя, слепенькую, вихри шершасты
до неба взметнутся, шалые облаки во болотцах - что ж такое? Потому-что
- с лучами первыми солнца переворачивается Москва на другой бок - прогреть
свое отекшее за день вчерашний тяжелое тулово, тихо, покойно переворачивается
она, так - и не заметишь даже, дай Бог! - заметившие - сходят бывало с
ума, в мышей превращаясь, так - было; сейчас же: только порою пролетят
облака-облаки светлые, клевер весною распустится, да не свернет со пути
черный маятник солнца, да и Юрка Тудымов глазки свои ладошками прикроет,
наваждению солнечному радуясь; с трудом выговаривая первые словно - слова,
пробормочет: праздник, я - праздник. Солнечное - солнце ненавидит.
Но Юра спал.
Когда пришел человечек без лица, - говорил человечек тот слова простые,
непонятные - после лишь снег был, и дверь хлопала на белом ветру, и в прозрачном
калейдоскопе сквозняка летала светлая рыба, а маленький мальчик пугался
безликих теней и пел:
легче голубя серебристого, -
прости меня, Господи, -
чистая песня моя!
но помилуй мя, боль моя,
я - ребенок во пламени воздуха -
зову тебя навью летящую,
ветер воды-воздуха - счастие снов моих,
ты прости меня, прости мя завтра,
а вчера мое - отпусти в навь любви моей,
а сегодня - чиста песнь моя!
и, - Господи, Господи! света
светлее - ясная песня моя, ветра
веселого легче - боль моя солнечная...
голуби -
утро дней
настает...
придет...
и -
прости меня -
я узнал тебя, Господи!..
Улыбалась рыба.
А ветер не помнит уже ничего, и старые древние люди в брезентовых ризах
тихо пройдут, не спеша, по страшным гробам-городам, шаги их о хладное дерево
будут угрюмо стучать, так - что туманы падут; и города, которые жили как
лед - на воде, - на гробы разломившись, гулко бормоча, грузно стеная, ломая
друг друга - в прокуренной жженной воде - поплывут: в летнюю даль, будто
и дождя не было, будто и не было города; в кулак, в кулак, а кулаком об
стол! - что? голубь прилетел?..
Еще
и -
дурак...
А?
Но Юра спал.
Прости меня,
Господи!
Смотри, как
снег - он за окном ведь, он - один, но много его, да кто же он? Он
- ты...
Он может весной умереть, а я -
никогда.
Хочется?
Что я?!
То есть... - кто?
Нет -
что. Потому что нет меня и не было, а если и был, то был: уже, понимаешь,
был - вот в этом-то...
Юрка!!
Что?
У тебя сейчас такое
лицо... такое...
ты что это?
что?
Дернулось лицо куда-то вбок, словно там - за окном, где - снег,
прося защиты; глаза закрыл. Невыносимо это - глаза: больно, странно; зеленовато-скверные
глаза, - закрыл: больно.
Я так, просто
задумался...
прости.
Ты испугал...
А, что?
Юра! да
что с тобой?
Я где-то...
Что, где?
Где-то уже слышал...
где-то...
Открой.
А тумбочка-то заперта навеки, потому что нет исхода из нави, знал ребенок
святый, да ведь убили ребенка славного, так жестоко убили, к вящей жизни
приговорив; и ныне - выход: а не в любви ли? Потерял жизнь и - в никуда,
а где это, - кто знает? Нет, нет - навеки скручены правдою жестокого света,
навеки названы и расстреляны именами своими ничтожными, верными, рождены
навек.
И - дурии... парят в облаках.
И - горят ангелы...
...Открой глаза,
Юра, почему
ты
плачешь?
Потому что - будет, будет последний твой день удивительным праздником
зла, потому что теперь вот и жри хилое тело страдания своего ненасытного,
резинового...
Ты
плачешь?
Шура, милая...
не смотри
на
меня.
Москва - уходящий навек в пространства воды и земли: вниз - айсберг
Башни Вавилонской; сложившаяся, смявшаяся в леса и болота, Башня, зыбкой
пружиной, кольцами липкими, звонкими, живет в нас, вращаясь: улей, муравейник:
полеты по кольцом рваные, древние, навие...
Глава 11. Праздник.
Но...
Милые мои, любимые, какие славные сны веют Москвою осеннюю: в нас,
умирающих в нави, какие дивные осени в нас - свивают легчайшие кольца;
завихренные и окольцованные, в Москве мы: и медленно, не просыпаясь, во
святых танцах своих по кольцам идем, странные па извлекая из пропастей
наших сознаний осенних... Милые сны - в тишине улиц осипших, глухих площадей,
в липах и кленах, во звездах тоскливо пунцовых, в сусальных крестах - пустоты
и падали: и - ничего, что жизнью могло бы и быть, там - в тишине златохрустальных
туманов звоны закатов, гулкие поступи серых стареющих стен, век за веком:
в века, где все - безразлично уже: все - в кольцах; там в тишине, кто-то
шепнул мне: а может быть это - любовь? быть может, быть может...
Но - мальчик, ребенок, живой ещё, чем был он любви? В паутины Москвы
завернувшись, пел он о солнце, которое не видел никогда, потому что солнце
не родилось - уже: песня, - песню он будто и не пел никогда, но, порою,
слова выговаривая с трудом, - солнце и не могло так жить уже: как... зовут
тебя?..
Александрина, - но: как это?
Перья сонные на серые статуи пали, город не в силах крылья поднять
- оторвать от замерзшей в пространствах воды; но, мальчик, белый ребенок,
склонись над серою птицей заката, крыльями впаянной в лед: свято дней!
Мальчик, -
- пой: мятную, словно роса серебристая, песню, песню, терпкую,
точно деготь, песню, как воздух небес городских, горькую, песню...
Свято утро пней, тумбочка во мне летит;
что такого теперь, что
тумбочка хотит - вепрем
бегать по проспектам городским, извергая
из себя - дым поганый голубиный;
пеной хвойной пойте мне,
милому, -
ладные
улицы запляшут во клубок, -
утро-то умерло:
толстая горит-пылает, говорит во мне -
тумбочка:
нет предела...
Где я?
Нет!
Предела.
Нет предела, Ярымтык...
Где я?.. И ещё: Александрина, - как это? Господи, дом последний - жизнь;
порою смешно: вчера жизнь, завтра - жизнь...
Москва - моя автобиография.
Багряные, алые листья лохматыми струпьями слетали
со стекол, вкруг себя ядовитые радуги разбрызгивая, словно моля о пощаде,
но - кидались и кидались в тяжело дышащие стекла города голодные кулаки-камни;
умер праздник, праздник разбился вдребезги... Что-что-что? Вдребезги.
Встрепенулся Юра, осмотрелся, проснулся словно: ишь ты, как бы плиточка
холодая серая клавиатуры в монитор, где цифири да буковки проклятые, подмигивая
мне, кишат, как бы - вошла... нож бы в масло так не вошел, или же - сверло
в донышко стаканчика вафельного, - чтоб, хрястнув, монитор кровушкой истек
своею сероголубой, и лимонный сок протек бы, прыснул в мои скверные глаза;
дивно бы было - вдребезги.
Вдребезги - каменный остов сгоревшего цирка...
Уничтожать-уничтожать!
да, нож ведь, - надо ж так забыть про него, да дивно
бы было сейчас вдруг зарезать кого, чтобы залепетала, заалела, захлепала
на сером компьюторном кровушка красненькая, жирненькая да смердящая; ладанные
ли людишки копошатся там с кнопочками, не булькают ли во головушках их
терпкого чая помои прогорклые, янтарные глазки их светятся, мухи - головки
стеклянные, умные, благость-то какая, Господи, пот их правдив всегда, рабьи
их страхи взорвать только ножичка миленьким блеском, - хляпнут хлыни сухожилий,
порвуться, кракнув, клочья мяса-мясца веселого взметывая, сальные мускулы
мертвенькие их трудовые, в распутствах и рабьих работах нажитые, под ножичком
моим разойдутся, гнилое нутро обнажая... Как же: в кармане пиджака немыслимо
жжет ножик, взрыва желая, и - страшит успокоение: необходимо лишь кого-нибудь
убить.
Но - во вскрипнувшую дверь ойкнула внезапно Шурочка, пришедшая, кажется
из комнатки соседней:
Юрка,
ты все-таки
приехал!
я ждала так,
мне сказала...
Но: глаза Юры, что-то с глазами, просто вокруг воздух на миг перестал
и умер, а ещё там, в глупой ленивой головке точно икнуло: все-все, - как
это? А я книжку тебе забыл... Ну и Бог с ней... А? С книжкой... И годовщина
сегодня знакомства нашего, и ещё... Да-да, конечно...
Богу книжка не нужна, албасте или вирь-аве она нужна: меня явно обманывают
гнусной шуткой неуместной, подчерпнутой, вероятно, из книг декадентских,
таблеточку бы...
Но - выхватил нож из кармана, прянул, спасаясь, к стене, рухнул внутри,
улыбнулся жалобно, криво, глаза широко распахнув; и от каменного жесткого
воздуха на миг задохнулся вновь.
Ага, - они крикнули, когда двинул ногой по столу, монитор опрокинув,
когда сам заверещал, испугавшись, упал на колени, ножом вспоров пустые
дымы табачные, когда понял:
Шура, а мышей бы послушать ещё
и ещё раз; - ударили; но все вдруг умерли.
Нож бросил в кого-то, звенькнул нож по стакану початому чая, и Юра,
упав, покатился по грязному полу: в никуда.
Михра львинолицый на Битву Москвы выходил, потрясая кровавою плеткой
змеиной, во свете солнечном лениво бликами тело своего славного играя,
обмазанный жиром моржовым, сиял весь, искры слепые ссыпались с ресниц его
медных, мохнатых, и трава под ногами его стольными загоралась, и стекла
дрожали и прели, и дети голые пели ему, львинолицему, победную песнь запредельную.
Зори-зорюшки пали на серозеленую землю, мороки старой земли всколыхнулись
- окровавились, детьми протекли - нитьими чистыми плащаницу свить явию,
солнечною! се - toga picta его, безликою болию всех - примирившая: протекла
тога над городом, улыбнулся широко Михра оскалом звериным, высоко-далеко
гласом велием возвестил: возрадуйтесь, мирные ныне, - ибо солнце всевластное
встало!!
Слезы сусальные радости звонкой, беспамятной детские капали гулко на
давние были летящие, лысые; светлые были по знаку гордому львинолицего
спешили на Битву Москвы: статные, рьяные, сочные, красивые, смелые, сильные,
правые, солнечные, лихие стада! се - яви полки неуемные, ненасытные! Михра
ведет их ныне - в мировую Битву. В рассветное небо вздыбив лики и стяги
свои восставшие грохотом вышли в пространства Москвы...
А взвыла Шурале тогда голосом утробным, водянистым, руки-карюки ринула
встороны-вверх, ветви деревьев, стекла домов, звезды небес, зачерпнув-разорвав,
- на гневного Михру обрушила: краки сухие древесные, осколки колючие черствые,
пыльные искорки астральные, ментальные, летальные... И мышиным туклым воздухом
как дунула Шурале - так и Москвы карусель развертелась, скрипя и раскачиваясь,
во времена ввичиваясь тихие, давние...
Се - эпос! -
- Михра провозгласил, трубной змеею своей потрясая.
А рот болотный Шурале в улыбочке, хрукнув, расплылся; прошептала:
Целую тебя, Михра
милый,
мертвыми мира сего, -
- в усталости теплой потянулась лениво, скрипя, и - в высь,
хохотнув, вытянулась вся: я - тень горизонта, -
- да и охнула в поля-болота, старый горизонт объяв, изогнув
его, кольцом загнув его в навь и в - Москву, в айсберг муравьиной Башни
Вавилонской.
С ноги на ногу Михра грузно переступил, пасть распахнул, беззвучно
прорычал:
Где мрака рати
гневные?
где нави
грозный гром
гремит?!
А Москвы безумие тихое все отвечало и отвечало ему шорохом листьев
и снега; тускло сипело серое, то повизгивая, то поскрипывая: нет ужо битвы
Москвы, да и не будет никогда, с кем сражаться и - винить кого, кого примирять?
все пережито-перемолото - и люди бегущие, и дома-долюшки березанние, Москва
лишь - вновь и вновь в кольца свернувшаяся Шурале шерстнатая...
Вы видели, как Михра плачет, детей отрясая с себя, когда некого любить,
победив, соглашать некого, соглашенные - легким прахом радужным развеялись,
да и в земле - замерли; нелепо и страшно льву по прахе.
Она опять
ушла от меня
навсегда!
шире ризы озоревы златые
из разъятых закатов - шорох тьмы
ты ли атыри шелком-шолохом
зиро шозара, злата-серебра
изошла зоря твоя засветло
шире, выше ризы узорчаты
изошла в тебя словом-злом своим
вышла, солнечна, солона зга-ягода
изошли тобой ризы зыбкие
солоны розги глаз её моревых
дури сны слепые
зге
радуйтесь
И так и ушла, так и згинула...
И: узри же: сырая и теплая ночь, отлетело уж небо рассветное,
только перышки ласковые опали пухом звенящим в туманы, словно иней выпал...
И, вновь уходя, покинул Москву вновь навек; и никто его, миры примиряющего,
не приметил, глупо, наверное.... Волочил, уходя, тогу Михра за собою по
деревням-городам, по садам осенним стылым, дети плакали вослед из болот
да из домов, дети льнули к стеклам липким ликами, глупые, чистые, - вырастут,
- обиды детские за Михру поруганного, обманутого восстанут правьим гневом
на вековечную навь; но тихая навь прошелестит им: лишь детские сны...
Да он
же
тупой!
он - не
острый!! он
не мог, не мог! -
- кричала Шура, нелепо и смешно захлебываясь в крике своем;
Юра слышал, ладони вдавливая в лицо, ладони обжигали, распахиваясь. А прислушиваясь
к ощущениям, знал, - что тулово - чушики, но ведь что-то ичило там, внутри,
ичило, словно моля о пощаде, что - странно...
Из мутной сети неба снеговой ясный голубь-голубок вылетал, из лица
вылетая, он - плакал, милый: где-то крутни осенних листов серебристых в
воздухе зыбко проносятся, тают, город наш в зиму сжимая... мыши мертвые
спят, над нами пролетая, больными, но ты, хлопнув дверью теперь, когда
там, за дверию, рухнул последний твой дом, где умерли улицы, уснули где
сирые люди твои, где над Москвою колокол теплый звонил, Москву накрывая,
там, проезжал ли ты, жадно брызги хрустальные воздуха странными глазами
ловя, глазами ребенка, кровь - внутри которого, но мост над кровью в вечернее
небо поднялся раз, и мост они проезжали, и горел мост, убегающий в зиму
заветную, золотистыми лисами, такси преследуя по грязным запутанным в радуги
улицам и проспектам тлеющим; а в небе... - Москва и, вишь ты, чудище, шура-шуралеюшка,
- за тобою следит неустанно и смотрит глазами своими добрыми, деревянными,
водянистыми:
дедей-ол, дедей-ол! съевшая печень мою! Вода режет кожу, левушка, что
ж ты молчишь, ненаглядненький, жизнь внутри камня безмерная, внутрь себя
невозможно дышать! твой воздух медовый - воздухи на голосе моем из лезвий
холодных, потому что был уже праздник во мне, именуемый мною! Михра свято
утро - мир вам, голуби мои, мир мой, молись, утираясь во слезах весь, мне
- умирающему! я, родившийся здесь, умираю чужим, свято ли свято дней утро
ведренно Михра Александрина! иная невесть, ты из воды, деревянная, руки
твои - змеи Михры львиной головы!..
Юра ещё словно слышал мягкий мышиный зовущий запах тления, в Юру распахиваясь,
тумбочка тяжело дышала телом гнилым своим; и костьми сухими лязгая, огненными
волосами шелестя, Юра падал в горькую липкую грязь организма разрываемого
своего, и только лишь легкая, цвета розовой зорьки июньской, слюна лепетала:
Бог м-мой,
сколько б-боли...
Глава 12. Pour toi - sans toi!..
А для Юры внезапно прекратилось все, замерло; долгая, долгая, тяжелая
пауза ватною пеленою укутала страшных людей, обступивших его почему-то.
Мир быть перестал, - подумалось Тудымову, но вот ведь нелепая мысль, -
это просто Тудымов быть перестал... А блеклая вата густая не совлекалась
с людей и мешала им двигаться, но все-равно ещё - били ногами скомканный
окоченелый сгусток дождя, снега, листьев: серое, белое, красное...
Пере...
ста-ань... нь...
т-те... -
- он крикнул? Но ведь все-равно уже били кого-то, кто стал ничем, так
- змеи железные вскручивают, разрывают растение, бессильное, глупое; а
в небе:
- а над ними: снег, словно добрый отец, пожирающий город; словно шалые
крылья рваного неба, словно покоя покорного пуховый венец на осеннюю голову
мира, седого, умирающего; там, в небе - нет неба ныне, а лишь земля под
ним гордая...
Зоревые слезы из глаз, - выползли змеи: шулмасы прокрались на улочки
мозговые-московские, волосами золотыми деревья оплетая-опутывая; а волосы
позже на звезды детские рассыпятся.
Прекратилось; замерли лица, стены, столы - окаменели, и комнатку редакции
на Бабьегородском пунцовый туман захлестнул, но по туману пробежала внутрь
белесая, ослепительно сверкающая трещина, и просыпались в трещину ту легкие
тени, тени... Юра ли видел это? Кто-то видел ведь, как теплотою горящего
тела исполнилось пространство, людьми испоганенное, нет, не брызнула -
явилась - кровь. Расступившись, они увидели: кровь и рыженький клок сбившихся
в кровь волос над нелепой массой лица...
Закричал кто-то; рука, скользнув по клавиатуре, заляпала-таки кнопочки
кровью, протянулась рваными круживчиками к кому-то из них:
Я -
здесь,
выходите...
Переставший быть, Тудымов дышал ещё. И он успел, и вам теперь не добраться
до него вовек, но Господи, кто же добраться хотел? и, смерть, - почему
долго так?
Глухонемая рука его приоткрыла дверцу седую, скрипучую, и, вот странно,
- на изувеченное лицо его дохнуло чем-то теплым, родным: так пахнет в темных
уголках потаенных дома старого, древнего, родился где... ветер живой, деревянный
обнял его, приласкал... Упал в объятия ветхого покоя, давнего, тленного,
навьего, в куколку свернулся, забылся, пропал: навсегда.
Долго не приезжала "скорая", где уж там найти шестой подъезд
в ночном заснеженном городе; но потом, потом - едва открыли телефонную
тумбочку, увидели: там человечек спит - Юрка Тудымов.
А над
нами, -
- сказала Александрина, -
над
нами - город.
Уснул вновь осенний мой сон, вновь там, над землею, солнце рассыпало
нам города свои ясные, и вновь лев золотой замер в прекрасном прыжке над
рекою, но - Александрина видела: из лица львиного вылетел легкий голубь
ветра и воды, а огненный лев тяжелый рассыпался: в снег; и так стало тихо
над рекою, что слышно было - как улыбался Юра во сне, и Москва несла его
- в навь.
Эпилог.
Больше он там никогда не бывал.
Летали листья, в серебристые, сизые, склизкие клубки свиваясь, там
и сям возникали, сверкая в закатах и зорях; и унылые окна там и сям пробегали
мимо, фонари там и сям вспыхивали и гасли и снова, вспыхнув - гасли, и
гасли снова, и сирые хлыни шальных облаков, летая, свивались в чистые ясные
дыма клубки: серебристые, и -
- по весне мыли окна.
Хлопали двери - стреляли, первые
бабочки робко порхали над милою радостной грязью; порою в асфальт грохотали,
взламывая его - так рыли канавы; упругие хлопали двери, весне улыбаясь,
продрогшие губы дрожали...
Весною - он умер. Шли за гробом: старый седой отец, персональный пенсионер,
и приехавшая из Швеции старшая сестра Вера, да, конечно, случайно,
на кинофестиваль. Кремировали, да-да... конечно...
И вот, может и странно: урна с прахом Юрки Тудымова так и осталась
стоять там, на полочке в квартире на Ясеневой улице, куда после кремации
её отец привез... Стояла она там лет шесть, запылилась и была забыта, -
Юркин отец в Орехово заезжал два-три раза в год, - по старости лет жил
за городом, на даче, где собственно, и скончался. А урну жильцы новые выбросили
на помойку, там - лет шесть назад было ещё: кладбище.